С русской классической литературой у меня с детства сложились странные, я бы сказал, мистические отношения. Например, в школев сочинениях по литературе я упрямо писал не «Тургенев», а «Тургеньев». Получал двойки. И все равно мягкий знак помимо моей воли влезал в фамилию Ивана Сергеевича. Всю жизнь.
Через четверть века после окончания школы я как-то раз оказался в командировке в Средней Азии: Казахстан, Узбекистан, Таджикистан, Киргизия. Это было что-то вроде лекционного тура. Наша делегация тогда очень устала: каждый день лекции, переезды, опять лекции, снова переезды.
Помню, едем в автобусе, все дремлют. Я тоже. И снится мне сквозь утробное урчание автобуса школа, уроки литературы, наша «литераша» Серафима Аркадьевна по кличке Сера. Правильная кличка. Язвой была Серафима Аркадьевна, Царство ей Небесное. За словом в карман не лезла.
Сера в моем сне объявляет оценки за сочинение и разбирает ошибки. И говорит вечно злобная Сера:
- А вот Елистраторов (она всегда называла меня «Елистраторов») опять написал нам сочинение про несуществующего писателя «Тургеньева».
А я с ужасом думаю во сне: «Как же так? «Тургеньев» – не существует! Нет такого писателя! Значит и я, «Елистраторов», тоже не существую? Нет такого московского школьника? А где же я тогда?! Умер я, что ли?!.» Меня прошибает холодный пот, и я просыпаюсь.
За окном – предвечерние азиатские поля. Редкие мучительные свинцовые каракули саксаулов. Серовато-серая полупрозрачная пакля кизлячного смога. Сквозь смог проступают силуэты пыльно-фетровых гор. И вдруг у дороги – табличка с названием населенного пункта: «Тургень»… Я вздрагиваю. Психологи называют это «инсайт».
«Тургеньевскую» «Муму» я впервые прочитал летом на даче. Было мне лет восемь. Я сидел, помню, на берегу очень красивого пруда, затянутого наполовину алой, наполовину изумрудной ряской, а моя соседка по даче, девочка Леночка Герасимова (!) играла с псом Фрэдом породы спаниель. Леночка кидала палочку в пруд, а Фрэд за этой палочкой с удовольствием плавал. При этом Леночка каждый раз громко кричала Фрэду: «Аборт!» А я дочитывал слезоточивую историю про то, как Герасим утопил Муму. И мне было страшно за Фрэда, который вылезал из пруда весь как будто разрисованный йодом и зеленкой.
С тех пор Муму у меня прочно ассоциируется с Фрэдом, а Герасим – с Леночкой Герасимовой.
Про связь Герасима с Леночкой ничего вразумительного сказать не могу, а вот про Фрэда и Муму все оказалось интереснее.
Лет через тридцать после дачного «аборта» мой десятилетний сын однажды спросил меня:
- Пап, а какой породы была Муму?
- Спаниель, - сказал я, не задумываясь. Потому что твердо помнил про Фрэда.
- Странно, - сказал сын, - а я думал она как наша Клякса…
Клякса – это была ничейная дворняжка, которая жила у нас во дворе. Она была действительно – клякса. Нечто бесформенное и нелепое, что-то вроде длинношерстного шакала, которого начали было стричь, но потом передумали.
Я задумался: а действительно, какой породы была Муму? Взял текст, который к своему стыду не перечитывал три десятка лет. В тексте говорилось: «очень ладная собачка испанской породы».
Значит правильно – спаниель!
Когда мы на уроках «литераши Серы» проходили «Левшу» Лескова, я почему-то твердо решил, что Лесков – это и есть Левша. То есть реального писателя Лескова, несмотря на все его портреты, я представлял себе именно в виде литературного героя.
Вроде бы – глупая какая-то мысль. Но когда лет через двадцать в одной из книг по психологии я вычитал, что Лесков был действительно левша, я крепко задумался. И пришел к выводу, что тульский оружейник, подковавший блоху, – это и есть аллегорически зашифрованный автопортрет Лескова.
Хотите – соглашайтесь, хотите – нет. Но я почему-то до сих пор в этом твердо уверен.
В пионерском лагере «Родничок» нас, двенадцатилетних пацанов, однажды вожатые повели в баню. Вернее – в душ.
Баня – дело веселое. Можно побрызгаться и все такое. Известный хулиган Колька Васильев тут же стал хищно открывать все краны и вентили. Но вода текла слабо. Колька недовольно пробурчал:
- Да ну, западло… совсем какие-то… мертвые души…
Все засмеялись. Про поэму Гоголя мы тогда еще ничего не знали.
В тот же день, после бани, я пошел в лагерную библиотеку. И первая книга, которую я увидел, были, разумеется, «Мертвые души» Николая Васильевича (Коли, сына Василия!) Гоголя. И я запоем прочитал эту поэму. И хотя тогда я не понял почти ничего, книга произвела на меня колоссальное впечатление. Это была какая-то фантастическая планета с тараканами, похожими на чернослив, черноногой девочкой, сморщенным лимоном, размером с орех, шипящими, как змея, часами и т.п. С «Мертвыми душами» я не расстаюсь до сих пор. Они у меня – вроде наркотика.
Пушкинский «Евгений Онегин» у меня тоже идет в разделе «мистика».
В классе у нас учился парень, которого звали Генка Егонин. Странно, что не Женька Онегин. Генка был очень красивой флегмой. Красивые мужские флегмы, как известно, обычно нравятся некрасивым женским меланхоликам. В Генку была влюблена Танька Шурупова. Такая печальная зануда-отличница. Хорошо, что Шурупова, а не Ларина. О любви Таньки к Генке было известно всему классу.
Танька Шурупова, влюбленная в Генку Егонина, сидела за одной партой с ОльКой Шахбазовой, которая очень нравилась мне. А меня на минуточку зовут Вовка, как Ленского. Надо ли говорить, что Олька была веселая, круглолицая, розовая, неунывающая и, надо сознаться, недалекая деваха. А я, конечно, посвящал ей пламенные стихи. Не очень, прямо скажем, хорошие, но задушевные. Например, такие:
О.Ш.
Ты вся- заря! Меня маня,
Ты, как роса, сияешь, да!
Моя душа - пожар огня!
Люби меня, как я тебя!
Хочу - коня, хочу - поля,
Скача туда, где б ты – моя!..
Особенно я гордился искрометным «меня маня». Это была блестящая поэтическая находка.
«Где б ты – моя!..» меня чем-то смущало, но переделывать стихи я не любил. Мне было жалко зачеркивать написанное. Каждый день я писал стихов по десять и складывал их в коробку из-под торта «Наполеон». В восьмом классе (точнее - первого сентября, когда положено было начинать новую жизнь) я поставил перед собой задачу за год написать три тысячи стихов (триста сорок семь уже лежали в «Наполеоне») и все сразу отнести в редакцию какого-нибудь журнала. Там все должны будут сразу одуреть от моей гениальности и плодовитости, и я сразу прославлюсь. Помню, я сам себе отдал перед зеркалом пионерский салют и сказал «честное пионерское!» (это насчет трех тысяч шедевров).
Больше времени у меня занимало не писание стихов (это дело шло быстро), а их ежедневное пересчитывание. Но на семьсот каком-то стихотворении мне это все вдруг надоело, и я начал писать фантастический роман. Но тут – другая история. Возвращаюсь к Пушкину.
Вся эта любовная интрига с «пожаром огня» длилась недолго. Где-то с месяц. Как раз пока мы проходили «Евгения Онегина». Само собой, все дразнили Генку Егонина и Таньку Шурупову. Про мои чувства никто не догадывался. Я страдал тайно. К тому же вынашивал наполеоновские планы по покорению советской литературы. Вот когда резко прославлюсь, тогда – «где б ты - моя!..»
Закончилось все тем, что однажды на переменке мы подрались с Генкой. Вернее, он меня побил.
Генку вывести из терпения было трудно, но если уж он, так сказать, озверевал, то всерьез. Всю переменку его дразнили мальчишки, и я в том числе. Не помню, как дразнили его остальные, но я, мерзко гримасничая под хохот Ольки (о, блаженство!), очень громко орал: «Надев широкий боливар, Егонин пукнул в шаровар!» Генка озверел и очень сильно меня толкнул. Я хотел ответить, но поскользнулся и упал под все тот же хохот Шахбазовой (о, позор!). Я вскочил на ноги, но тут меня взял за шиворот учитель физкультуры Степан Степанович. Дуэль была проиграна.
Далее следовал вызов к директору и проработка на предмет неуважения к классике и на предмет сквернословия. (Хотя какое же это сквернословие – «пукнул»!).
При всех мне досталось и от Серы. И как-то быстро и незаметно «пожар огня» во мне потух. А с ним и поэтический азарт.
А через тридцать лет после «пукнул в шаровар», то есть полгода тому назад, я отправился в командировку в город Гёттинген, в тот самый, где учился Ленский в тамошнем старинном и легендарном геттингенском университете.
Геттинген – уютный студенческий городок. Студенты в Геттингене в общем-то не учатся. Они «собирают баллы». Прекрасное европейское образование: выбрал пару предметов полегче и сдал. «Болонская система» называется.
Очень популярна в этом смысле у геттингенцев физра. Набегал трусцой энное количество километров – баллы в кармане.
В городе Геттингене каждое число – это дата. Потому что в этот день кто-нибудь из великих геттингенских студентов родился, выдержал экзамен, защитил диссертацию, сдал хвост или отдал концы. Все дома в мемориальных табличках. И на каждом балконе когда-то пасся какой-нибудь гений. И из каждого окна когда-то глазела какая-нибудь историческая личность.
Стаи улыбчатых велосипедистов бороздят вековой геттингенский булыжник. Орды упитанных бюргеров, оздоравливаясь, гордо ходят с палками, как какие-то недолыжники.
Пахнет жареной свининой, кислой капустой, выпечкой и, конечно, пивом. Наелся поросятины – походи с палками. Натолкался капустой – побегай за баллами. Слопал выпечки – покатайся на велосипеде. Выпил пива, икнул – и спать. Вот так надо жить. И никакого поиска «смысла жизни».
Главная достопримечательность Геттингена – знаменитая гусятница Лиза. Бронзовая девица с гусенком на руках. «Гусиный фонтан». Защитивший диссертацию геттингенец обязан ухрюкаться шнапсом, залезть на памятник и поцеловать Лизу в губы. Так надо: вековая традиция.
В принципе первое звено этой связки (защитить диссертацию) можно и опустить. Что я и сделал. Помню только, что у Лизы губы были холодные и пахли старым бабушкиным бронзовым зеленоватым от окиси канделябром.
В Геттингене учатся студиозусы со всего мира. У меня в аудитории сидели немцы, тайцы, корейцы, шведы, колумбийцы… Всех не упомнишь. Система замечательная: посетил 50 % лекций – автоматический зачет. Это всё – модернизация образования. Инновационные методы. У нас скоро будет то же самое. Так что: равнение на Болонью! Эх, выругался бы я с удовольствием сейчас тут по матушке, но нельзя. Правительство не велит.
Вообще – обалдеть можно от западного образования: немецкие дети в третьем классе средней школы занимаются раскраской. И осторожно проходят сложение и вычитание. Чтоб не переутомиться.
После лекции ко мне подошел длинноволосый изящный кореец в черном строгом костюме и с романтически затуманенным взором.
- Я поэт, - сказал мне кореец.
Разговор шел на его плохом английско-корейском и еще более отвратительном моем английско-русском. Поэт гордо тряхнул конской шевелюрой.
- Как вас зовут? – спросил я. Подумалось: ну, не может же кореец «с душою прямо геттингенской» зваться Владимиром Ленским… Это было бы слишком.
- Меня зовут Лен Сок. После Геттингена я хочу поехать в Россию…
«Началось», - думаю.
- Мы поедем в Россию с подругой.
«Так, так, так…»
- Мы познакомились с ней здесь, в Геттингене, - продолжал Лен Сок, - она из Швеции.
- Её случайно зовут не Хельга? – спросил я.
- Откуда вы знаете?!.
- Так, интуиция…
- Хельга, иди сюда! – крикнул корейский Ленский в аудиторию.
К нам подошла жующая жвачку и улыбающаяся от уха до уха розовощекая луноликая синеглазая девушка. Ростом в полтора раза выше Лен Сока. Вся в пирсинге и с зелеными волосами. На ней была черная комиссарская кожанка с кучей косых молний, красное короткое платье в рюшках, желтые с блестками чулки и голубые ботфорты. Ногти на руках – оранжевые. Пахло от нее на десять метров клубничной жвачкой. Чавкая, она издавала звуки поцелуев в стиле «засос».
- Хай, проф! – поставила мне воздушный жвачный засос Хельга. Голос сочный – как бифштекс.
- Хай, Хэлли, - ответил я. – Как дела?
- Файн, проф! А твои?..
- Пёрфект, Хэлли. Поедешь в Россию?
- Уай нот… Это – cool, проф! Медведи, Ленин, матрешки, Khodorkovsky, Гагарин, икра, погром, Путин, borshch и все такое… Реально прикольно!..
- Толстой, Достоевский, Чехов, Чайковский, Рахманинов! – продолжил, вдохновенно мерцая очами, Лен Сок.
- Да-да, еще блины, Bolshoy… - буркнул я.
- Пушкин! – полушепотом сказал Ленский, и глаза его увлажнились. – Россия – это Пушкин. Пушкин – гений! Я хочу переводить Пушкина на корейский язык! Я переведу всего Пушкина на корейский язык! Я…
- Pelmeni, - перебила его Ольга и гулко сглотнула слюну. – Я балдею от русских пельменей. It’s fun! It’s really cool, prof! Когда я приеду в Россию, я приду на Красную площадь и съем там целый фургон пельменей и войду в книгу рекордов Гиннеса! – и она захохотала, громко, как весенняя голодная выпь.
«Ничего не поделаешь, - подумал я. – Классика она и есть классика…» И сказал:
- Уэлком ту Раша!
Этим летом Лен Сок и Хельга приезжают в Москву.
Посмотрим, чем это кончится. Обязательно расскажу.